Страницы:

1 | 2


<< Лилия Загорская

Дураку понятно

…играя на немых чувствах

Дигадога

Тут мне в одном месте говорят: ну что вы нам про идею твердите? Идея ничего не стоит, производство — да. Идею выдвинуть и дурак может. Это ж даже не мысль, а воздух, эмоция, чувство не обговоренное. И еще хуже выражаются: не озвученное. Я им отвечаю: конечно. Все идеи в воздухе вьются и в связи с этим совершенно ничего не стоят. Как и само мироздание. Принимающие аппаратики недешевы.
(«Его спрашивают: что такое электричество? Он им: а этого никто не знает!.. А они милиционеры-гаишники. И поэтому ему не выдают права. Не сдал, вопрос же простой. А он академик по электричеству». Из интервью Юрия Погребничко)
Юрий Погребничко делает свой театр, играя на струнах, подсоединенных им к нашим им предполагаемым в нас механизмам восприятия чувств. Не знает, есть ли они у нас, нету. Он играет, он артист этого жанра, а мы нервничаем: отзовется непонятное устройство, прозвучит, воспримет? Потом стараемся отчитаться, хоть перед кем: чувство произошло, зарегистрирован разряд. Может, это так только со мной?
И вот создал спектакль («Школа для дураков», театр «Около», второй премьерный показ состоялся 7 ноября)… какой-то… такой.
Немое, чистое по материалу чувство. Из числа тех, что существовали раньше, чем возникла речь. А в связи с развитием речи ушли на глубину. Похоже на знание, полученное не в результате обучения. Ощущение это полное, крупное, большеглазое. Оно не твое, оно на тебя уставилось. Я о чувствах, которые немы. А мысль, молодая, общительная и четкая, когда народится, пусть сама по себе формулируется вне моего участия, так ей лучше. И даже пусть она ступает к другим. Ступай к другим уже написан Вертер. Нет, это не об том.
Чувства которые немы и память вбитая в лед все собирает невод ТАМ охлестнуть лоб.
…дневное напряжение отпустило, и стало легко. Но не от прилива сил. Силы как раз оставили. Но их не жалко. Телефон зазвонил в квартире соседнего дома: никто не поднял трубку. Тревога, но без смятения: к чему ж меня теперь готовят?.. И созвездий колымаги поворачивают вспять.
Называю темы подчувств.
1) разлуку придумали безответственные люди, предав разлученных с ними;
2) так же они обратились со временем, передав его маятнику, кухонной имитации прибоя;
3) они заставили разлуку и время, самые сильные и таинственные вещи в жизни человека, идти — уходить в никуда, храниться потом в «нигде».
4) никаких «никуда» и «нигде» нет;
5) нет и никакого «жизненного пути»… тут я, возможно, уже от себя. Хотя стойте: старости нет и мудрости нет а может и смерти нет. Сложите старость, «мудрость», смерть — вот вам и общепринятый жизненный путь, пусть обессмысленный. А Она же говорит: этого всего нет, а также подчеркивает: еще не сказал ни один поэт. Только запнулась перед отрицанием смерти, сказала а может. Но тому была причина. Это она перед публикой запнулась. Не то что осудят… Поэта далеко заводит речь. Но это совсем другая речь, нежели обыденная: не послеобеденная. Она — как говорят в бреду. А люди говорят: бред!
А душа как кот пред окном сидит темноту посторожит как в бреду заговорит
…еще о времени. Ясно и дураку, что «причинные» события суть последствия самих событий. Их после свершения событий аккуратно подобрали к событиям, потом раскидали красиво и якобы в беспорядке. Человек, бросаемый сюда на жизнь, подобен парашютисту-агенту: сразу начинает собирать и укладывать стропы, чтобы вернуться, но еще хочет дождаться своих. Темь повсюду, немь. Вот назначенный жизненный путь. А мы: ремонт, не работает Интернет.
Немь. Слово, изобретенное Велемиром Хлебниковым. Важен суффикс, а не корень. Немота — был говорлив, вдруг обеззвучился. А немь — это не качество, а сущность и вместе с тем пространство. У нее не было ни иных, ни лучших времен. Ее не надо лечить. Немь — это местообитание Юрия Погребничко. А вокруг гулянье!.. Так и кажется, что сцена-коробочка железная, изобретение Юрия Кононенко, — не изгнание, а защита. Сюда, если и входят, то отсюда же. Наши. Так говорил Кононенко: мол, наши придут.
Я все мучилась над какой-то, ведь это как прочерк, но поняла, что ищу телесную, как говорит Юрий Погребничко, замену чувству. Я тоже из конвоируемых словом, знаю хватку внятной речи. Сама поняла, что сказала? Это мне дома говорит иногда любимый человек.
(В материальной грустной обыденности, например в больнице, особенно больно, когда не знаешь, что там внутри болит, тут и нужен врач, владеющий успокоительной терминологией: у вас вот это болит и вот это. Сразу стало лучше! Прямо при установке градусника подмышку.)
Усаживаемся. Судьбы злое, но расчетливое решенье: зрительный зал стал размером со сцену. То есть коробочки теперь две. Голос рядом: что-то для Погребничко на этот раз слишком много декораций! (Я сама-то не слышала, от нервности, но это слышал сидевший рядом Е. С. и оценил услышанное именно как сорванный фальцет тайного страха: бодрится.)
…голос знакомый а слов не пойму и отведет глаза.
В одном месте спектакля мы с Е. С. одинаково очень тихо засмеялись, потом не могли вспомнить, что за эпизод, не могли и всё: только чувство, тень тени. В другом месте спектакля пространство развернулось несказанно, знакомо: и сама была не раз на грани исчезновения, перехода в другое (это эпизод с лилией). В такой опасности находятся обычно дети. Но они этого не боятся, поскольку знают природу явления. Им жалко родителей, пишу это с кровью под ногтями. Родители и другие обыкновенные люди по-своему боятся, но не этого: они боятся, что об этом их пограничном состоянии узнают другие. Они не верят в существование бессмертных рододенронов. Даже если рассказать, это же не обучение. Или знать сразу, или как-то обходиться.
Возвышенное знание истончается, как пленка воздуха, и мы сливаемся с окружающим миром, будучи, как всё вокруг него, инструментом Возвышенного знания, и тогда мы просто идем рядом и молчим, не расставаясь больше.
Такие простые вещи. Дураку понятно. Я думаю, что силы на спектакле уходят от понимания. Не тратятся на понимание, а просто тают от силы чувства. Так на вокзале, на причале, и когда обнялись. Понимание, будучи знанием, бессловесно, это знают дети с четырех лет: когда идешь себе, с нежностью пиная снег, и шепчешь: понимаю, понимаю… Что-то хрустнуло в душе, и стало грустно, может душа распрямляется. Это сказал ребенок.
Почему одного героя двое? Да ведь это же всегда так. Как правило, каждого из нас двое. Я в пятнадцать лет сижу на ковре и гляжу в окно на ужасный февраль, а другая я говорит кому-то или сама себе как я с ней устала! И мне недавно врач, он не психиатр, он ученый-буддист, говорит, послушав о моих видениях: все это очень близко к Истине, но ты поменьше другим рассказывай, а то сочтут тебя не в себе.
Так я же только вам! Главное, нам с ней не поссориться. Действовать надо всегда одновременно.
На спектакле вижу: так вот же Валера Прохоров, и играет то одну роль, то другую одновременно с актерами, вписанными в программу. Вернулся! А он не уходил. И Погребничко это знал. Взял и ввел в спектакль. Он все ходил среди нас, пока мы его хоронили…

А внизу на сцене так красиво, работа по эмали! … на бледно-голубой эмали какая мыслима в апреле. Таков фарфоровый голос Лили Загорской, есть премии за голос года? Я бы сказала об ее голосе мальчишеский зеленый неоперенный альт. Но я в альтах не разбираюсь, хотя ведь это и все равно: важно чувство. Она в двух местах запнулась и так мило засмеялась, тут я и вспомнила Ахматову. Последние эпизоды, когда: автор а вы бы лучше себе взяли псевдоним нет это было бы непорядочно по отношению… — она идет навстречу обмершему залу, но не смотрит на нас… Но тут мне лучше не впадать в бытовой идиотизм растолковывания, а это распространенное, по форме — разговор с разведенной подругой: на самом деле он тебя любит. 
Истолкователи подходят близко, но их язык груб, а кроме того они предпочитают неподвижные изображения сущностной величине. Эту странную мою запись я летом прочитала Юрию Погребничко по телефону, а он говорит: ну да, все так и есть.
Понятные вещи. Дураку понятные.
А недураку непонятные. Поэтому недурак неспокоен. Аппаратика-то своего нету!
И у многих нету. Есть речевой. Умных много.
В счастливое давнее время на «Лесе» выхожу в антракте, там знатные женщины в шуршащих юбках, и курят. Я им: а Прохоров-то наш — ну, прямо балеринка — каждый шаг, слово, и взгляд, и всякий тон: всё что твое па! А они курами на меня посмотрели (у птиц же взгляд твердый, у тигра сонный, из чего можно сделать далеко идущие выводы) и говорят: и это всё? Ну, насколько же примитивно это вами сказано. А я им, как дура: балеринка!
И так это потом меня мучило неловкостью и стыдом, как в детстве, когда теплые шаровары из-под школьной форме оказались видны, пока не так давно случилось: сижу и слушаю Юрия Николаевича, он мимоходом: да, театр — это, конечно, балет… А они ведь тогда во мне что-то чуть не убили.
Заметили: искренность вызывает неловкость? Сидишь потом в метро, и даже хохот юродивый берет: зачем польстился на призрак понимания?
Театр в этом спектакле отдалился от зрителя на расстояние, позволяющее ему зрителя точнее наблюдать. Мне так почувствовалось. Так дальнозоркие все норовят отсесть от собеседника на тот край стола. Мол, так лучше вижу, извините нездоров. Не факт, что причина в зрении. Близорукий (говорю фигурально) все тянет к себе: прижать, облапя, даже обцеловав. Дальнозоркий просит не приближаться. А ему: да расслабься, все свои! Или, а сами уже в дверях на выходе, нервно: зачем тогда позвал?
Что много на этот раз декораций для Погребничко! (А когда на его спектаклях смеются телевизионным хохотом, я ревниво дергаюсь: не то это место или они показывают, что свои? Одна женщина, критик, пишет о нем: тончайший художник, хотя сама я не отношу себя к поклонницам его творчества. Это как? Вот: небеса, а я им заявляю: не отношу себя к поклонникам этих, пусть и тончайших перистых облаков. Им-то что? Нет, считается возможным.)
Никто доказал, что театр — для зрителя, планета — для людей, а время идет туда.

О жажде отчетности и вреде речи.
У меня есть знакомый, винный критик. Наш общий друг рассказывает мне о нем притчу. Это буквально притча, а не история. 
Он винный критик искушенный и страстный. Но он давно этим занимается вплотную и устал от работы рассказывать о винах. А его просят. И он как раз всегда с бокалом. Может, и сейчас стоит прямо на территории винодельческих угодий Франции. (Нет, меня поправляют, нижеследующие акации растут на винных полях Молдавии. Но это же не важно для чувства.)
…он нем и глуп (в пушкинской трактовке, которую и держу все это время в уме): его чувство вина священно. Как он написал однажды мне о портвейне! Даже мое летучее сравнение хорошего портвейна с скрежещущим пробегом зимней электрички мимо станции Монино бледнеет. Но это же с ним мы. А тут работа. Тут электрички не поймут работодатель и потребители вин, собравшиеся там и там. Для них наступает праздник понятных и величественных слов: и выпиваешь, и тебе рассказывают, что ты испытываешь и даже что ты есть такое. Невыносимо, да.
Но Игорь наш давно играет в эти игры. Он еще стоя на райских угодьях, оглядывается по сторонам и спрашивает на прекрасном французском: а что тут у вас, кроме лозы, произрастает? А французы молдаване ему говорят: еще тут акация сильно произрастает, прямо сил нет, живучая какая гадина. Ага, говорит он себе. И пишет потом, что излучения и эманации духа акации, произрастающей здесь со времен Бурбонов (это примерно) придают данному шардоне тонкий оттенок вкуса, вызывающий очевидные аллюзии с… дальше пишите сами.
Почему действующий патриарх именуется первосвятителем? Он что, первый нас святил? Святил апостол Андрей. Но теперь название должности вполне можно воспринимать буквально. То же, что с патриархом, произошло с языком. Язык русский велик и могуч, но недрами. На дневном свету бедно, а часто и просто ужасно. Но он в этой местности уже спокойно живет. Оброс собственной шестью. Охрана ему уже не нужна. Он сам охрана. Приглядывает за мыслью, которая по природе от него свободна, а по рангу выше. А всего более приглядывает (в чем и смысл моих заметок) — за чувствами.
У Штайнера: «это отвратительное мещанское слово нормальность». Это как раз по теме.
Норма давно обосновалась в словах, в речи и передала ей управление над собой, что случается повсеместно в разных областях человеческой деятельности. Речь ее устанавливает в отношении всего. Не будучи образованной (есть только природные данные, недра: дедушка был серьезным геологом и даже: а мы из дворян), речь выбирает во всем, чем она теперь руководит, ей доступное.
Но нужно обязательно говорить слова!
Во-первых: если молчишь, значит тебе «нечего сказать». А это плохо характеризует.
Во-вторых: говорить нужно понятно и складно. Не надо говорить совсем просто, это не оправдает ожиданий тех с бокалами. Не надо рассказывать про второго себя. Про Прохорова, что читает сейчас через мое плечо, не надо. Поэтому Ахматова запнулась.
При таком раскладе сил происходит вот что. Чего нет в речи, того нет в природе. Это натурально именно так высказываются ученые люди о чувствах. Чувство, не имеющее точного названия, исчезает из обихода. Один молодой человек пишет мне от души: хочу придумать новый русский язык, понятный всем, простой.
Учитель спросил семиклассников: что такое умиление?..
«Это меня улыбнуло». Так сейчас говорят. Оно его улыбнуло и все!

… Вышли. Москва вся желтая от фонарей, два иностранца изумленно вцепились взорами в вывеску Flight Night… они что, из 1994-го года?

Поэтому лучшее, что можно сделать по отношению к чувствам (а также и мысли) — перестать их временно называть. Чтобы они на временной свободе поиспытывались хоть чуть-чуть.

Что и сделал Юрий Погребничко, отняв у зрителя речь.



О коробочке. По-моему, задняя стенка никогда т а к не отворялась. Мне всегда мнилось, что там за ней — заколоченное от нас пространство инженеров: их светлая дневная жизнь. А у нас задворки: здесь чеховские сестры, и вампиловский брат, и «Лес». Ты и я. Туда не выйти. Зато оттуда не войдут, что хорошо по ощущениям. Выходить не хочется, даже боязно, что могут заставить. Могут! Выпускной класс.

Юрий Погребничко теперь ее отворил, как будто занавес взмыл вместо того, чтобы пасть: зритель бел — занавес рдян (так и правильно, события идут задом наперед, в конце их, в финале, не раньше, взмывает занавес и он пошел туда, где судя по голосам находились такие как он) и мы туда стали смотреть, погружаясь всеми чувствами, всей душой. Немь глубока. Она смотрит. В ней видны дорогие лица. Нет там никаких инженеров.

Времени нет. Сил нет. Слов нет.

Вот тебе весь жизненный путь. Тяжела ты, школа для дураков. Но не покинуть ее и туда куда смотрим в финале.

Не выйти прежде отворенных ворот.

Нина Чугунова, 11.2012