Страницы:

1 | 2


<< Лилия Загорская

Самотек тоже надо читать

или как тайная мечта стала явным спектаклем

Сцена 4-2011

Когда-то я работала в Театре им. Ермоловой. Присылали пьесы — читала, отвечала авторам. Тогдашний завлит удивлялась: «Я никогда не читаю самотёк! Неужели вы 
верите, что может прийти что-то путное?» А ведь в этом театре двадцать лет заведовала литературной частью Елена Леонидовна Якушкина. Легендарный завлит! Открывала новые имена (Вампилов, Шатров, Радзинский). Мой идеал завлита.

Мне тоже интересно находить новые имена. На рубеже восьмидесятых и девяностых организовала Клуб новой пьесы, где начинающие авторы сами читали только что написанное, на Радио России вела передачу «Театр бумажного листа» (про пьесы, которые пока существует только на бумаге — по аналогии с «бумажной архитектурой»). Потом наш Клуб взял к себе Дом Актера, и там мы перешли к срежиссированным читкам — актерским. М. А. Эскина давала нам залы, деньги на оплату актеров и чай с пирожками. На клубные вечера приходили Елена Гремина, Михаил Угаров, Ольга Михайлова, Мария Арбатова, Елена Исаева, Ксения Драгунская, Максим Курочкин и другие. Сегодня это известные на театре люди. А молодой саксофонист, который приехал в Москву из Ростова-на-Дону на один день и принес мне свой первый опус, стал успешным сценаристом Геннадием Островским. Клуб позволял нам послушать друг друга, увидеть реакцию. Теперь это можно сделать on line.

Что говорить об Интернете? Без него я не представляю уже жизни. Но как завлита он меня давит. В докомпьютерную эру распечатать пьесу в нескольких экземплярах, чтобы отнести в театр или даже послать по почте — это было некое активное действие. Теперь это делается на раз — рассылка идет сразу по всем адресам. И когда я звоню автору, что прочитала, спасибо, вы можете забрать пьесу, многие говорят: если вам не надо, выбросьте в урну. То есть им жаль времени, чтобы забрать, а мне-то, чтобы прочитать —
время требуется.

Но с пьесой «О, Федерико! или Оккупация — милое дело» всё было иначе. На конверте, пришедшем по почте в театр ОКОЛО, были написаны мои имя-отчество-фамилия. 
Фамилия же отправителя — Орлова — мне ничего не говорила. Раскрыв конверт, я увидела пухлую кипу старых, пожелтевших листов. Они обтрепались по углам. Текст, отпечатанный тысячу лет назад на пишущей машинке, в некоторых местах был утрачен. Но ведь дело не в форме, правда? Я принялась его читать, а читался он, надо признаться, трудно. Это был сплошной — без реплик, без персонажей — монолог почти на сто машинописных страниц. О жизни. В том числе — о жизни наших в послевоенной Германии, увиденной глазами ребенка. Причем неординарного. Некоторый сдвиг по фазе придавал героине особую свободу, своеобразную мудрость и наив. Она обожает Кабирию и вообще Феллини. Возвращение к своему детству как художественный прием напоминает феллиниевский «Амаркорд».

Чтобы вы представили «особость» этого текста, вот вам его начало, первая страница. Постарайтесь вообразить желтизну листов и их ветхую хрупкость. «Ты спрашиваешь, зачем я надела на голову целлофановый пакет? Я объясню тебе, это занавеска моя, паранджа, я так зашторилась, мне в нем хорошо, только душно. Сделать прорези для глаз и носа, так и ходить, никого не хочу видеть и никому не хочу показываться. Так же спрашиваю тебя мысленно, где растворимый кофе, баночка? И знаю, ты от меня его спрятал, уходя на работу. Хорошо. Тогда зачем вы сожрали мои куриные ножки Буша? Пиво, правда, вы выпили, но его было двадцать бутылок, и это много, милый, для тебя и твоего друга „с глазами кроликов“. И пустые вонючие бутылки стояли всю ночь и утро, благостное воскресное утро, дорогой. Они стояли в комнате на благородном, купленном на нечестно нажитые деньги, ковре. Бедная мать твоя объясняла тебе, Бурдеша, что дом твой не притон, и номер у него тринадцатый. Жить в доме под таким номером надо бы очень настороженно. Знаешь ли, если я буду обо всем рассуждать, а про какашки не скажу, они будут висеть надо мной, как Дамоклов меч, эти какашки. И давай сразу об этом скажу, чтобы не было неясностей в этом вопросе, вопросе какашек. Да, я пыталась сначала убрать какашки, но мне не дали ни убрать их, ни съесть. Сказали, женщина, перестаньте чудить, отойдите. Вот я отошла и твердила мамин телефон и свое имя, позже свое имя фамилию и отчество. А когда выписалась, сразу записала, как меня зовут и мамин телефон в справочник на первую страницу, это же записала на газете и засунула ее под телевизор и в книгу Пришвина „Золотой луг“ запрятала записочку с текстом „ Меня зовут так-то и так-то, вот телефон моей мамы“. Я все ценное прячу в этой книжке из-за символического слова „золотой“, золотой луг. Как ты сказал, мама, иди сама, а то приедет машина с санитарами поведут тебя из подъезда, люди стоят, ведь стыдно. Вот все это напишу потихонечку и спрячу в папку, потом помру, потом ее найдут через века после Ноева потопа, когда будет у меня потомок слабоумный, как я Железная Маска будет называться. Его, естественно, будут прятать, как позор семьи, и случайно найдут мои записки, и скажут, ах, вот из-за чего все, так вы скрывали, что у вас сумасшедшие в родне, это я, значит… А Голоса под потолком смеются над моей писаниной и говорят: „ Эта штука посильнее Фауста будет“. Я не могу опять тебе говорить, что мы просматриваемся и прослушиваемся, и живем, как в клетке в зверинце, потому что сам знаешь, ты калека и тебе будет от этого тяжело, невыносимо, и ты вызовешь мне машину, дружок. Но прислушайся, как все щелкает, и телевизор, и лампочка в коридоре. И один раз я их попросила, щелкнете четырнадцать раз. Не стали. Они считывают не наши разговоры, а мои мысли, то есть мысли тоже. Думаешь, я не знаю, что это похоже на бред? Но потому
я и не настаиваю»…

Текст, как вы видите, странный. В один присест не читается. Но и бросить — нельзя. Потому что другого такого — пронзительного, мудрого и наивного одновременно, со знанием чего-то такого, что другим не дано — нет, и не может быть. Постаралась как-то с ним (с текстом этим) сжиться. А потом и отдала Погребничко. Не скажу, что надеялась на успех: живые авторы в репертуаре нашего театра редкость. Исключение — «Лестничная клетка» Людмилы Петрушевской и две старых одноактовки Семена Злотникова. И вдруг Юрий Николаевич говорит: будем ставить. Я просто боялась поверить — давно такого не слышала.

Звоню автору. По телефону вижу, что он из Москвы. Вернее, она: Орлова Татьяна Ивановна. Знакомимся — пока заочно. Говорю: Погребничко заинтересовался вашей пьесой. Она рада, я тоже. Только боюсь все время, что сорвется. Погребничко уезжает во Францию, где преподает. Потом возвращается. Мы с Татьяной Ивановной общаемся только по телефону: в театр она не стремится. Однако я узнаю, что она давно мечтает о постановке именно Юрия Николаевича. И что когда-то посылала этот текст в «Знамя» и еще в какой-то журнал, но ей не ответили. А ее приятель сказал, что этот текст ни один театр не поставит, и Татьяна Ивановна показывать его никому не стала.

Интересно: а почему она мечтала именно о Погребничко? Оказалось, чуть не тридцать лет тому назад молодой театральный критик Андрей Томашевский сказал молодому драматургу Татьяне Орловой, что есть режиссер, который ее мог бы поставить. Это мне рассказал сам Томашевский. Он много ездил по периферийным театрам и, кажется, в Новокузнецке видел спектакль по какой-то пьесе Орловой. И Орлова видела спектакли Погребничко. Так зародилась эта мечта. Но почему Орлова ждала так долго? Не предлагала другие свои пьесы (у нее есть несколько драм, сказка для детей)? Нет ответа.

Погребничко поручает мне узнать у Орловой, какие песни и фильмы для нее особенно дороги. Так возникают в спектакле множественные киноцитаты: «Под стук трамвайных колес» Куросавы, «Пепел и алмаз» Вайды, «Амаркорд» Феллини. Фильмы, которые определяли, и, может быть, даже подменяли реальную жизнь. Что удивительно с «Оккупацией» — так это совпадение времени, места, людей. Лилия Загорская, которая играет героиню (героиня безымянна, в программке написано попросту — «Женщина») девочкой жила с родителями в Германии. Она, как и героиня, тоже — дочь офицера. (Рецензия Елены Дьяковой в «Новой газете» так и называется «Диагноз: Капитанская дочка»). Загорская вспоминает детские годы в Германии как абсолютно счастливое время: «У нас было всё — хорошая еда, одежда, друзья, лес, полный грибов». А когда ее семья вернулась в СССР, мама сердилась, что Лиля все время меняется с девочками: отдает свои платья за какую-нибудь ерунду, вроде почтовой марки или коробочки с жуком. «А что мне было делать? — вспоминает Лиля. — Они все так ужасно одеты, а у меня столько платьев!» И у Орловой есть про то, как только что приехавшие из Союза жены офицеров с детьми выглядят смешными, на них пальцами показывают. А потом оденутся во всё новое — и станут как все. Не существенно, что семья Лили приехала в Германию в шестидесятые, а семья Татьяны Ивановны — в пятидесятые. Существенно, что у обеих там был кусок жизни, причем очень важный: детство, отрочество. «Важно, что актер имеет эмоциональный опыт такой же, как и его персонаж», — говорит Погребничко. Он предложил Загорской самой выбрать из огромного текста то, что наиболее близко именно ей. Отобранные ею фрагменты легли в основу спектакля. На вопрос, что для нее было самым ценным, Загорская ответила: текст, в котором видна слабость персонажа. У Орловой есть фраза: «мы все родились в бедности — в бедности и умрём». Эта слабость, беззащитность, полунищее существование не делают героиню жалкой. Наоборот они приподнимают ее над реальной жизнью. Она говорит в спектакле, что не знает «кто я - вороватый ангелочек или хищный хищник?» Героиня Загорской являет собой трогательнейшее существо, почти неземное в своей хрупкости. А ее финальный монолог о Солодче, которую она каждый раз видела лишь из окна поезда и всегда мечтала в нее вернуться — потрясающий гимн! Гимн любви к жизни и к родине, да простят мне это слово. Мы же стесняемся его, слова этого. «Солотча…. Думаю, что же делать, что же делать? Сорвать стоп-кран и остаться здесь навеки? Не годится. Схватить чемодан и выскочить на ближайшей станции? Тоже не годится. Надо просто запомнить название ближайшей станции и вернуться в самое ближайшее время! Потому что больше нигде нет такой красоты. Непременно надо сюда вернуться. Пока я не настаиваю, пока что машины у меня нет, я только коплю, это на машине я буду ездить туда, где нет никакого вида
транспорта, я буду там везде венчаться в церквях, креститься в часовнях, и пить вино, и валяться на траве, и никого никогда не бить ни по чему. Боже мой, какие мелькали передо мной дубравы космические под Тулой, какие зеленя сферические под Саратовом. И все Солотчи, Солотчи. Если б не косноязычие мое, я бы вам такое описала, но не могу, не в силах, лишь намеки, наметки, ностальгия. И ведь сам полонез Огинского называется, конечно, „Тоска по родине“. Что и будет Тоска по Солотче».

Светлана Новикова

С. Новикова, 31.12.2011