Страницы:

1 | 2 | 3


<< Юрий Погребничко

Где старенький вокзал и тополь-самосад…

«Чевенгур» в Театре Около

Петербургский театральный журнал

На пути в Чевенгур герои Андрея Платонова знакомятся с книгой некоего Николая Арсакова, изданной в 1868 году. Революционное сознание усматривает в строе её идей порочную капиталистическую теорию. «Следует, – писал Арсаков, – елико возможно, держать свои действия в ущербе, дабы давать волю созерцательной половине души. Созерцание – это самообучение из чуждых происшествий». Этот текст не звучит в новом спектакле Юрия Погребничко. Но не его ли эстетику нагадал философ позапрошлого века? «Сокровенный» человек Платонова и ловцы истины из Вознесенского переулка, кажется, вышли навстречу друг другу давно. И опасения за хрупкий организм театра «Около» ввиду масштабов платоновского эпоса напрасны. Интонационная родственность здесь – аргумент, опережающий притяжение идей.

Кто бы сомневался, что Погребничко не увлечёт событийный цикл чевенгурской утопии, её кровавые тупики. Анамнез доморощенного коммунизма досконально исследовал Лев Додин в своей сценической версии на стыке веков. От неё память сохранила мощный визуальный ряд Алексея Порай-Кошица и объективный повествовательный тон, близкий историческому предупреждению. Погребничко рассказал о Чевенгуре вполне узнаваемым голосом – ничуть не возвысив его против обыкновенного, обойдя знаки восклицания. В работе с текстом он словно следовал фигуре платоновского синтаксиса – поиску «сквозь», где чаемая цель затмевает для путешественника подробности маршрута. Минуя каракули хозяйственного уклада, сопротивление материи как таковой, постановщик вышел к своему полюсу Чевенгура: попытке поторопить конец истории ради любопытства смерти.

Опрозрачненный, почти бесплотный режиссёрский сюжет похож на сказку. Надежда Бахвалова вдохнула в пространство La stalla гулкость покинутого храма. Несколько раз в течение действия на стенах неясно проявятся то ли древние лики, то ли контуры филоновской живописи. Посреди сцены покоится отрезок рельсов, никуда не устремлённых. Между шпал – размноженный в горшках лопух, вполне пролетарское растение. В самые первые мгновения спектакля какая-то остаточная энергия, что отвечала за движение в тридевятом царстве, проходит судорогой по паре колёс, брошенных тут же – и они навсегда затихают. Этот железнодорожный предел, конечная станция, кажется, помнят и о «Сталкере».

В многофигурной фреске МДТ места авторскому голосу не было. Через взвесь романных реплик, диалогов Додин словно воспроизвёл звукоряд Платонова, не потревожив его музыки. В опусе Погребничко, длящемся едва более часа, есть попытка интонационно проявить сложнейшую оптику романа, сдвинуть анфасный ракурс. Элен Касьяник в программке поименована Соней. Она первая ступает в пустоту сцены, прижимая к себе мягкое тело куклы в человеческий рост, без лица. Несколько мгновений смотрит в зал, очень хорошо смотрит. В спектакле ей отданы фрагменты текста, выводящие повествование к надперсональному, собирательному жесту – и здесь случаются тонкие вибрации. «Для них ничего не было приготовлено, меньше чем для былинки, имеющей свой корешок… Упражнение в терпении и внутренних средствах тела сотворили в прочих ум, полный любопытства и сомнения… И ещё несли в себе прочие надежду, уверенную и удачную, но грустную, как утрата».

Пропорции отрешённости и сострадания в голосе подвижны, не закреплены – Блок доверил бы ему петь в церковном хоре. Интонация равно далека от комментария – и присвоения авторства. Она успевает задеть крылом детей Чевенгура, когда текст движется старательно, чуть затруднённо, словно оставаясь не вполне проницаемым для говорящей. В диапазоне тембров, конечно, растворён и сам Погребничко: невозможность форсажа в облике актрисы, вся её светоносная пластика – от ребра мастера.
Соня размыкает чевенгурский опыт вовне. А «вытерпеть» его на себе, пройти медные трубы предстоит Сергею Каплунову – Дванову. В прологе, стоя у рельсов, они обмениваются с Соней чем-то вроде пароля.

«Саша, ты не умер?..» – «И ты жива, Соня?..» Вынутые из романного контекста, эти реплики, кажется, пробуют на просвет «вещество существования» в наличном сценическом мире. Герои больше не встретятся – и Погребничко словно сочетает их смыслами, близкими ритуальным, что прорастут в ходе спектакля. На шпалы, к лопухам Соня и Дванов бережно усаживают первых безликих человеков, тех самых кукол: к финалу всем отпутешествовавшим явно не хватит рельсового полотна, и они лягут у дороги уже в совершенном беспорядке, как выйдет. Чтобы дотянуться до лба Дванова перед разлукой, Соня встаёт на приступку: этот светлый кирпичик, минимум режиссёрского шва, скрепит разные сюжетные линии далее. А пока – Дванов надевает шинель с перетяжками кумача, и в глубине сцены для него отпахивается дверь, металлическая решётка. Лучи таких железных солнц восходят в отечественных широтах и поныне. В ответ движению Дванова сцену впервые пересекает робкий отряд испытателей коммунизма, в той же суконной амуниции – и буденовках, увенчанных бубенцами.

Не будем лукавить, это трудный спектакль. Далёкий от прямых эскапад, на первый взгляд застенчивый в отношениях со зрителем, театр Погребничко всегда чувствует клапаны, открывающие нас сцене безраздельно – или помогающие забыть этот адрес. Высокому косноязычию Платонова рушить барьеры сложнее, чем словесной материи Александра Володина или Гарольда Пинтера. Расширение «контактной поверхности» текста: кого из постановщиков прозы Платонова не настигла эта проблема? И вполне авторский метод работы «прошвами», культивируемый в театре «Около», здесь как никогда кстати. Может быть, именно сегодня видно, как умны монтажные ножницы Погребничко, сколько лакун открывает действию врезка в романную ткань «чуждых происшествий».

Остраняющие фигуры визитёров с Запада известны драматургии Платонова – и зачастую смотрят в сторону балагана. В спектакле пришельцы – из рассказа Эрнеста Хемингуэя «Убийцы». Два разнокалиберных господина в макинтошах появляются в закусочной, чтобы убить третьего – и в ожидании его изучают меню. Затрудняются выбрать между свиным филе под яблочным соусом и куриными крокетами с горошком. Официант бросает на столик крахмальную салфетку поверх пролетарской газеты – и один из пришедших моментально водружает туда ноги. Когда возникают столовые приборы, напитки и сам заказ в полном, небутафорском объёме – в непосредственной близости от жующих присаживаются на рельсы люди в буденовках и заинтересованно наблюдают за трапезой. Помимо очевидного смысла «сыт голодного не разумеет» эпизод обеспечивает Погребничко игровую экспозицию выбранных мест из чевенгурской казуистики. Командир отряда, человек со смеющимися глазами – Алексей Сидоров энергично протягивает иностранцам ладонь и зовёт работать к себе, в рай коммунизма, попутно представляя остальных бойцов. Каждый рекомендованный считает долгом предварить идейные директивы рукопожатием. Понятно, что всё это не добавляет американцам аппетита.

Но для международных контактов есть, кажется, и менее прагматичные поводы. Экзистенциальная сердцевина текста Хемингуэя – время, хронотоп спектакля запускается здесь. Часы в закусочной ведут себя подозрительно, спешат на двадцать минут – и макинтошные люди сверяются с кукушкой, единственной птицей в царстве Чепурного. В меню чего ни хватись, кроме банальной яичницы – всё поспеет только к обеду, то есть отнесено в какое-то призрачное, невнятное будущее. Предел ожидания, положенный гангстерами обречённому шведу, «ещё десять минут» – смешная величина ввиду чевенгурского абсолюта времени. И когда этот Оле Андерсон – Владимир Богданов всё-таки берёт слово, помятый, потерянный, почти не поднимающий глаз, выясняется: он знает о своей участи, готов принять её – но не может сделать шаг навстречу смерти. Не испытывает к ней любопытства, которым заражены герои Платонова.

Путешественники из Керчи в Вологду делали привал в Вознесенском уже не однажды – и, кажется, могут не думать о регистрации. «Когда цветам кранты – поеду в Коченёво, поеду в Верх-Тулу, поеду в Сталинград…», – пробует голос Дванов из чевенгурской шеренги. И единственный, не изменивший штатской экипировке в этом пространстве, ироничный наблюдатель – Максим Солопов удивлённо отзывается: «Аркашка!.. Ты?..» После возгласов узнавания, обмена новостями Несчастливцев бросает в направлении Чепурного: «Значит, вы уже с коммунизмом управились?» Читай – освободили душу высокому, созрели для представлений. Монолог Аркашки тем временем делает крен в совсем зыбкие сферы – к сравнению «ладоней и путей в системе МПС», попутчику Валере и его не вполне трезвой повести. Это поэтически-железнодорожное, найденное где-то между Рубцовым и Ерофеевым, соединяет всё со всем на полустанке Погребничко так непринуждённо и щемяще, как случается только здесь. Пеших странников – и пассажиров электричек, запущенных, в сущности, в одном направлении. Бубенцы на буденовках – и шутовские колпаки, юродство не Христа ради, но бессмертия. Всех трагиков, комедиантов – и славу, с которой чевенгурцы разминулись в пути. «Руку, товарищ!» – пульсирует в сегодняшнем спектакле сквозь слова. Но Погребничко не жалует восклицаний, и такой реплики в его сказке нет как нет.

Лидия Тильга, 15.10.2015